Дневник о Чарноевиче

Милош Црнянский
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Отныне в великолепном синодике давно явленных на русском языке знаменитых романов, созданных писателями «потерянного поколения» — Ремарком, Олдингтоном, Хемингуэем — встанет с ними рядом и на равных — несправедливо и незаслуженно «пропущенный» роман сербского писателя, солдата Первой мировой, Милоша Црнянского. Роман, в котором почти документальное повествование распахивается глубиной и многозначностью художественного полета; роман, в котором автор и его главный герой сходятся и расходятся, двоятся, троятся, множатся. Роман, в котором открыто прочитываются факты биографии и тайно — то, что фактами не всегда можно объяснить…

0
260
14
Дневник о Чарноевиче

Читать книгу "Дневник о Чарноевиче"




Мне послышалось, или на самом деле заскрипели ступеньки. В дверях показалась Изабелла со свечой в руке. Она смотрела на меня бессильно и с мукой. Спросила, неприятно ли мне оттого, что я заблудился, и села за стол поближе ко мне. Окрыленный, я предчувствовал разврат и что я потерян. Боялся, что она заметит, как я неопытен с женщинами. Она рассказывала мне о своем замужестве, о муже, с мучительной скукой и горечью в голосе. Голову устало подпирала левой рукой. На фоне черного платья голова ее белела, а на Солнце она показалась мне простой и смуглой, отлитой в одной мягкой, тонкой линии, которая и привлекла меня в ней. Она с удивлением смотрела на меня и отворачивалась. Не вырывалась, не защищалась, но просила, чтобы я оставил ее, и ревновала меня к богатым городским дамам. «Он уехал в прошлом году», — сказала она тихо, и все время говорила о бедности. Утомленная и горячая, как те камни в воде, на дне, которых я касался рукой, отдалась мне, не имея сил устоять на ногах. Руки ее повисли, и она упала в мои объятия, тяжелая. Вдруг вздохнула, выпрямилась и начала снимать платье. Вот она уже в сорочке, в темноте. «Ложитесь», — сказала мне тихо. Я хотел подойти к ней, растерянный, а она начала молиться Богу. Я преисполнился страха и тоски, и мне было противно.

Она подошла ко мне и села на мою постель. Ее голова теперь в лунном свете превратилась в одну-единственную мягкую, тонкую линию, полную слез. Ее сорочка была тонкой, пепельно-серой. Я хотел ее обнять, но она прижала мои руки к кровати, ее глаза вонзились в мои, она тихо спросила мою фамилию и стала смотреть куда-то на темную стену. Потом опять повернула голову, едва слышно прошептала: «Мы когда-нибудь еще увидимся… или больше никогда?» Из ее глаз, которых я не мог видеть, две слезы упали на мои щеки. Мне это было мучительно, я хотел подняться, но она переломила меня своим телом, твердым как камни, что лежали в воде, по которой мы приплыли.

Я проснулся на восходе Солнца. Я видел ее, полу-обнаженную, рядом с собой, и мной овладело чувство гадливости. Опять было утро, я словно ощутил, что меня разбудило не Солнце, а голос; я встал и подошел к окну. Под окном стояла Мария и пела. Она стирала белье. Ее лицо и обнаженные плечи светились зарей. Я вздрогнул и взглянул на постель. Я увидел синие вены на теле растерянной женщины и отвернулся. Далеко, на маленьком острове сверкнула молния и взошло Солнце. На грудь мне упал влажный шлейф неба, я тихо шепнул: «Мария». Она вздрогнула, укрыла плечи, взяла белье и что-то тихо сказала. Я не понял и с опущенной головой смотрел, как она уходит.

Да, я помню. В Приморье сейчас весна. А я лежу и читаю газету, и смотрю на резиновые пузыри, полные снега, у меня на груди. Читаю газету и вспоминаю. Я солдат, я никто и ничто, и все, что случилось, не понимаю. Петроград залит кровью. Максим Горький призывает всех несчастных домой, а в Пеште, в сенате, сидит барон Раячич, бледный, с саркастической улыбкой. А вокруг него беснуются и кричат: «Предатель, предатель». Я отложил газету и смотрю на крыши в дымке. Вижу заснеженные поляны. А на Адриатику сейчас приходит весна, по воде, от острова к острову. На заре по крышам разливается золотистая тень, теплая, мягкая, сияющая.

Жизнь, грех, порядок, законы, границы, — все это для меня такие туманные понятия. Я в этом не виноват. Я такой, какой есть, я знаю, что умру с усталой, но светлой улыбкой, хотя мне непонятно все, что я сделал и пережил.

* * *

Солнце уже припекает. По воде разносятся голоса, на вершине холма добывают камень. Меня вынесли в поле. Краков лежит у моих ног. За спиной у меня с холма обрушивается камень. Вокруг расхаживают стройные кавказские князья; они тайно устраивают оргии и заливают все шампанским. Они спрашивают у меня романы Онэ.[42] Только один, в желтой с серым налетом шинели проходит со своей собакой точно в это время, каждый день, вниз, к Висле. Он всегда насупленный, и всегда один, с собакой. Я каждый день ожидаю, что мне скажут — прыгнул в воду. Всегда один. Рано садится Солнце. Теперь у него яркий свет, от которого больно. Если бы я не стеснялся, то подошел бы к нему и спросил: «Лермонтов, как ты сюда попал?» Но он всегда насупленный. Во дворе русские катают бочки и вытряхивают брезент. Святым возносят молитвы, а днем, тайком, роются в помойках, вытаскивают объедки и грызут их, голодные. Вечером кипятят чай и улыбаются, сальные, грязные, их кожа блестит.

Есть и наши. Большинство из Подринья. Чуть что, жалуются, хватаются за нож или камень. Каждого сопровождает по пять стражников, а они поют. Я наблюдал за одним, что лежал у дверей. Он напевал, а из глаз его выглядывала смерть. Говорит, что пил уксус, помогает от чахотки, он напомнил мне, что завтра Благовещение.

Но больше жалко русских, чем тех, кого восславят в книгах для чтения в третьем классе. У наших сердце давно очерствело. Никто не умеет, как они, лечить скот, никто, как они, не умеет найти подход к женщинам. И, когда их мучают, заставляют тащить уголь, они поют.[43] Но русские лежат чумазые, в грязи, и сальные, и лохматые. Земля въелась им в кожу. Из помойной ямы, сторожась, выглянет всклокоченная голова, и грызет, грызет что-то. Я им даю хлеб, и спрашиваю, знают ли они господина Репина. Они печально мотают головами. Издалека раздается звон колоколов, а их тени быстро крестятся и бьют поклоны, там, на свалках. Все это так меня утомляет.

Один приказчик из трактира ночью дежурит у моей постели. Я молчу, а он рассказывает, рассказывает. У него была любовница, жена одного офицера, погибшего под Шабацем. Говорит, сначала он ночевал у ее служанки, а потом и сама хозяйка его к себе пригласила. Говорит, сначала из-за белой муки, потом из-за масла, а позже и из-за соли. О, все это пройдет, и все это забудется.

Эти русские, лежащие в грязи перед дверью, напоминают мне обо всем. Ах, как, должно быть, сладко женское тело, что отдается за муку и соль.

Все это пройдет. Я должен гулять по мостам, я болен, а успокаиваюсь только над вешними водами. Если сойду с ума, меня на руках отнесут в сумасшедший дом.

И моя любимая опять пришла ко мне. Она весьма изысканная дама и никогда не перестанет меня любить. Она читает сонеты госпожи Браунинг,[44] и у нее есть один перстень, который носил король Понятовский. Ее волосы — червонный шелк. И вся она целиком из шелка.

Я вижу, что придет лучший век. Он всегда приходит.

* * *

Ночью особенно тяжело в этих дощатых сараях. Вот сегодня ночью прибежали люди, гремя винтовками, куда-то позвали. Мы побежали. На гауптвахте замки проржавели, окна желтые от пыли, а оттуда кто-то кричит и зовет на помощь. Кто-то ударил, стекло звонко бьется. В коридорах едва светят фонари; а в тесной темной камере четверо терзали и били кого-то, в желто-черном русском мундире. Это был мой Лермонтов.

Стол был в крови, хлеб разбросан, похлебка разлита. Они волокли его по полу, он беспорядочно молотил руками и ногами и вопил. Это длится уже три недели. Он воровал, и его осудили на пять лет. Разжалованный, в ожидании отправки в город, прикидывается сумасшедшим. Но и врачи не утверждают, что он здоров, может быть, он и вправду сошел с ума. Он рванулся ко мне, но его удержали; но вместо того, чтобы меня ударить, он выкрикнул какое-то странное слово и заплакал. Его волокли по полу и заперли в пустой камере. А во все двери лупил кто-то, злобно бранясь. За решетками показались головы, небритые и бородатые. Пол залит кровью. Позвали врача.

Но я долго спрашивал себя, чего он хотел от меня. Он с Волги, или с Урала, или из далекой степи? Он петроградский безумный студент или провинциальная офицерская подстилка? О чем плачет, о потерянной чести или о какой-то напудренной женщине? О чем думает, погибает ли сейчас за матушку-Москву, а японцы — его лучшие друзья — десять лет назад были врагами? Есть ли у него сын, или он актер? Что это он выкрикнул мне в лицо?

* * *

Сегодня воскресенье, позднее утро. Завтра я уезжаю из Кракова. Сначала меня запирали на гауптвахте и били, теперь взяли письмоношей. Пойдемте в церковь, я одинок и утомлен. Лиловые, расшитые золотом мантии священников и холодные, роскошные латинские слова умиротворят мои крестьянские, но расстроенные нервы. Я посмотрю прекрасную комедию вина, что претворяется в кровь. Это рубиновое вино, которого я не вижу, но только предугадываю в золотом потире, оно рассказывает мне туманные тайны. Над моей головой вознесутся скрипки и барабаны, орган в оргии божественного опьянения. Воскресенье, позднее утро. Потом мы пойдем из этой чужестранной церкви вниз, к Висле, где меня дожидается челн, заросший зеленым мокрым мхом, и мы уплывем, меж камышей и растений, что прорастают из воды, а гибнут на Солнце.

Ласточки будут танцевать вокруг нас, а потом мы заплывем в камыши, и когда челн остановится, и мы вспомним, что завтра надо будет двигаться дальше, мы склоним головы, утомленные этим воскресеньем. Мы будем видеть во сне все эти травы вокруг нас, и церкви, и мать, юную и страстную, и над водой мы сольемся с небом весенним, и пахучим, и вечным. Нет, я совсем не хочу сына. Я пришел бы в ужас, увидев его, юного и прекрасного, зная, что его ждет. А если бы меня водрузили там, на ту церковь, высоко, как муэдзина, я бы вечерами выкрикивал все отчаяние свое и отвращение к жизни. Говорят, что когда-то я был робок. Как больно от любви, как она непреходяща. Я одинок, и у меня никого нет. Беспорядочные толпы пленных идут, идут, не зная, ни откуда, ни куда. Я сижу на вокзале и смотрю на розоватые деревья в дымке. Любовь как любовь, непреходяща. Мне кажется, существуют только она и осень, все прочее лишь обман. Мне нечего желать, и я ни о чем не жалею. Мне хорошо. Я пройду через границы, и города, и села, и леса, и воды, и на мне не останется ничего, кроме праха на ногах, в сердце молчание, а на лице слабая улыбка, бессмысленная и обжигающая. Где только ни осталось частиц моей души, растерзанной, и моей загубленной жизни.

* * *

Было хорошо. Мы сидели и раскачивались в густом дыму. По-разному едут на смерть.

Одни, чистые, их пуговицы сияют, они чистые и улыбчивые, они долго целуются на вокзале. Целуют руку жене, плачут с матерью, обнимают брата и берут на руки сына. Они читают газеты и пылко рассуждают о свободе народов. У них с собой письма и медальоны своих любимых. Им все интересно, а их жены и матери говорят долго и не стесняются плакать, приказывают, заботятся, прощаются обстоятельно.

Но рядом с ними молодая женщина, которая не плачет, иронично улыбается. Она бледна; не ждет, пока поезд умчится, еще раньше простится кратким поцелуем и легкой улыбкой: «Смотри, не простудись, и чтобы зуб не разболелся, как это за тобой водится». Она бы охотно его обняла и заплакала, но он ей не позволяет, он не хочет, чтобы его провожала мать, он не целуется. Он отправляет ее с вокзала в театр и беседует с ней о ее шляпке, которую она, бедняжка, когда придет домой, сбросит с себя с плачем. Он, не спрашивает ни о справедливости, ни о той стороне, на которой воюет, но легко садится в поезд, легко находит места, и его главная забота, чтобы было побольше сигарет. Это был молодой врач. «Курить, — говорит он и садится рядом со мной, — это турецкое слово, означает “сидеть на облаках и посмеиваться над землей”».

Скачать книгу "Дневник о Чарноевиче" бесплатно

100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Комментариев еще нет. Вы можете стать первым!
КнигоДром » Классическая проза » Дневник о Чарноевиче
Внимание