Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец

Густав Майринк
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Издательство «Ладомир» представляет собрание избранных произведений австрийского писателя Густава Майринка (1868 — 1932). «Летучие мыши» — восемь завораживающе-таинственных шедевров малой формы, продолжающих традицию фантастического реализма ранних гротесков мастера. «Гигантская штольня все круче уходит вниз. Теряющиеся в темноте пролеты лестниц мириадами ступеней сбегают в бездну...» Там, в кромешной тьме, человеческое Я обретало «новый свет» и новое истинное имя, и только после этого, преображенным, начинало восхождение в покинутую телесную оболочку. Этот нечеловечески мучительный катабасис называется в каббале «диссольвацией скорлуп»... «Вальпургиева ночь»... Зеркало, от которого осталась лишь темная обратная сторона, — что может оно отражать кроме «тьмы внешней» инфернальной периферии?.. Но если случится чудо и там, в фокусе герметического мрака, вдруг вспыхнет «утренняя звезда» королевского рубина, то знай же, странник, «спящий наяву», что ты в святилище Мастера, в Империи реальной середины, а «свет», обретенный тобой в кромешной бездне космической Вальпургиевой ночи, воистину «новый»!.. «Белый доминиканец»... Инициатическое странствование Христофера Таубен-шлага к истокам традиционных йогических практик даосизма. «Пробьет час, и ослепленная яростью горгона с таким сатанинским неистовством бросится на тебя, мой сын, что, как ядовитый скорпион, жалящий самого себя, свершит не подвластное смертному деяние — вытравит свое собственное отражение, изначально запечатленное в душе падшего человека, и, лишившись своего жала, с позором падет к ногам победителя. Вот тогда ты, мой сын, "смертию смерть поправ", воскреснешь для жизни вечной, ибо Иордан, воистину, "обратится вспять": не жизнь породит смерть, но смерть разрешится от бремени жизнью!..» Все ранее публиковавшиеся переводы В. Крюкова, вошедшие в представленное собрание, были основательно отредактированы переводчиком. На сегодняшний день, после многочисленных пиратских изданий и недоброкачественных дилетантских переводов, это наиболее серьезная попытка представить в истинном свете творчество знаменитого австрийского мастера.

0
115
94
Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец

Читать книгу "Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец"




— Как бы только война к тому времени не кончилась, — встревожился за судьбу своей карьеры ученый. — При моем фатальном невезении ничего мудреного в этом нет...

Импресарио покровительственно усмехнулся:

— Не беспокойтесь, доктор, на наш век хватит... Смею вас уверить, ни нам, ни нашим далеким потомкам не грозит до жить до той поры, когда бы французы усомнились хоть на миг

в самых бредовых небылицах, порочащих Германию. Минут тысячелетия, а французы останутся французами... Так что выше хобот, профессор, успех обеспечен...

Господи, никак, светопреставление?! Слава Богу, нет — это младший кельнер ознаменовал начало своей ночной смены бравурной прелюдией — со всего размаху грохнул на пол поднос со стаканами.

Словно проснувшись, доктор Пауперзум растерянно огляделся, богиня с обложки «На суше и на море» исчезла, а на ее месте торчал старый, неизбежный как похмелье, театральный критик; поразительно похожий на хорька, он влажным указательным пальцем катал по столу хлебные шарики, потом со зловещим видом глодал их своими прокуренными передними зубами, желчно шлифуя в уме «разносную» статью, посвященную очередной премьере, коя должна была состояться лишь на следующей неделе.

Постепенно до сознания доктора Пауперзума стало доходить, что сидит он почему-то спиной к зале — не исключено, правда, что он так и сидел с самого начала, — а перед ним на стене — огромное зеркало; в настоящий момент на него оттуда задумчиво взирала чья-то унылая физиономия, которую ученый не без колебаний вынужден был идентифицировать с самим собой. Светский щеголь тоже присутствовал там, по-прежнему уписывал заливную семгу — само собой разумеется, ножом, — но сидел он в углу залы, а не напротив, за столиком Пауперзума...

«А собственно, каким образом я оказался в кафе "Стефани"?» — задался справедливым вопросом ученый.

Ничего вразумительного он ответить не мог.

Потом мало-помалу что-то начало вырисовываться: всему виной, конечно, проклятый голод, ну а когда у тебя на глазах пожирают семгу, запивая ее вином, и не такое привидится... Мое «Я» на какой-то промежуток времени раздвоилось. Дело вполне естественное и ничего особенного тут нет; в таких случаях мы — зрители и, одновременно, актеры на сцене. А роли, которые мы играем, складываются из когда-то прочитанного, услышанного, из того, на что мы втайне... надеемся. Да, да, надежда — драматург страшный! И мы озвучиваем в воображении диалоги, которые, как нам кажется, чрезвычайно остроумны, любуемся со стороны, из зрительного зала, на свои многозначительные жесты, в общем, лицедействуем до тех пор, пока внешний мир не истончается настолько, что становится про-

зрачным, а потом, выдержав какую-то не поддающуюся точному учету паузу, снова начинает уплотняться, сгущается и застывает уже в иных, однако не менее обманчивых формах. Даже рожденные в нашем мозгу мысли мы уже не воспринимает как прежде — они как-то сами собой обрастают вводными словами, окутываются литературными фразами... Странная вещь это наше «Я»! Иногда оно разваливается как связка прутьев, рассыпается как букет цветов, у которого развязалась скрепляющая стебли нить... И вновь ловит себя доктор Пауперзум на том, что губы его шепчут: «Но как же, как я очутился в кафе "Стефани"?..»

Внезапно в череду его мыслей, понуро и обреченно бредущих по кругу, врывается, подобно ликующему крику, воспоминание: «Да ведь я выиграл в шахматы марку! Целую марку! Теперь все будет хорошо, мое дитя снова станет здоровым. Быстро бутылку красного вина, молоко и... и...»

Он принялся лихорадочно обыскивать свои карманы, и тут его взгляд упал на траурный креп, повязанный на рукаве... Страшная, ничем не прикрытая реальность во всем своем кошмаре встала перед ним: что это он, ведь его любимая дочь скончалась вчера ночью!..

Он изо всех сил сжал пальцами виски... да-да, скон-ча-лась. Вот теперь-то он знал, как оказался в кафе — возвращаясь с кладбища после похорон. Ведь они ее закопали днем, ближе к вечеру. Торопливо, безучастно, раздраженно... Конечно, ведь весь день шел дождь...

А потом он, судорожно сжав зубы, часами вышагивал по улицам, с болезненным вниманием вслушиваясь в стук своих каблуков, и считал, считал, считал от одного до ста, и снова от одного до ста, чтобы не сойти с ума от ужаса, ведь, если он потеряет контроль над собой, ноги сами приведут его домой, в холодную комнату с убогой постелью, в которой умерла его дочь и которая теперь... пуста. Потом его, должно быть, что-то привело сюда. Что-то...

Сломленный горем, он вцепился в край стола. Бессвязные, обрывочные мысли проносились в мозгу: «Гм, конечно же мне следовало... мне надо было настоять на прямом переливании крови... а вдруг бы это помогло... прямо из моих вен... кровь должна переливаться...»

— Кровь должна переливаться, — повторил он несколько раз машинально вслух. И тут же вздрогнул, настигнутый врасплох внезапной мыслью. «Господи, но как же я мог оставить мое родное дитя — одно, ночью, под этим холодным, промозглым,

нескончаемым дождем», — чуть не закричал он, но лишь едва слышный хрип вырвался из его горла...

«Розы... Букет алых роз — было ее последним желанием, — пронзило его новое воспоминание, — но теперь-то, теперь я приду не с пустыми руками, я могу купить, по крайней мере, букетик роз, ведь я же выиграл в шахматы целую марку...» И он, не переставая рыться в карманах, забыв про шляпу, бросился в темноту, словно опасаясь, что обманчивый, блуждающий огонек, так внезапно вспыхнувший у него в мозгу, снова погаснет...

На следующее утро его нашли на могиле дочери. Мертвым его нашли... Руки были глубоко, по локоть, зарыты в могильную насыпь. Он вскрыл на запястьях вены, и его кровь перелилась к той, что спала там, внизу.

Когда тело перевернули на спину, свидетели вздрогнули в каком-то мистическом ужасе: абсолютно белое, алебастровое лицо Хиоба Пауперзума светилось таким гордым умиротворением, нарушить которое было уже не по силам никакой самой светлой надежде.

Свидетельство И. Г. Оберайта о хронофагах

Мой дед обрел вечный покой на кладбище в Рункеле, маленьком, Богом забытом городишке. Время и непогода сделали свое дело: на заросшей зеленым мхом могильной плите уже невозможно разобрать ни имени покойного, ни дат жизни и смерти — от них на поверхности камня осталась лишь легкая рябь, — но чуть ниже горят свежим золотом, как будто высеченные только вчера, четыре расположенные крестом буквы:

«Vivo», как объяснили мне, тогда еще совсем маленькому мальчику, означает «Живу», и с тех пор это слово столь глубоко запечатлелось в моей душе, как если бы покойник сам воззвал ко мне из бездны земной.

«Vivo» — живу — что за странная эпитафия, скорее напоминающая гордый девиз!

Еще и сегодня эхом звучит она во мне; стоит только закрыть глаза, и я снова, как будто не было этих долгих лет, стою пред могильной плитой... И кажется мне, вижу моего деда, которого никогда в жизни не видел, лежащего там, внизу, со сложенными на груди руками и широко открытыми, неподвижными глазами — ясными и прозрачными, как стекло. Да, так лежать может лишь тот, кто и в царстве тлена остался нетленным и теперь тихо и терпеливо ожидает воскресения.

Я много путешествовал, однако в каких бы городах мне ни довелось побывать, ноги сами приводили меня на местное кладбище, и я подолгу бродил в тенистых аллеях, стараясь не пропустить ни одного надгробья, но лишь дважды попалось мне на глаза это «Vivo» — в Данциге и Нюрнберге. В обоих случаях рука времени стерла имена, но девиз (или эпитафия?), и там и там, горел ярко и победно, как будто сама жизнь дышала в этих четырех золотых буквах.

В нашей семье издавна считалось, и никто, в том числе и я, в этом не сомневался, что дед не оставил после смерти ни строчки, написанной его рукой, тем сильнее было радостное возбуждение, охватившее меня, когда не так давно, осматривая письменный стол, кстати сказать, чрезвычайно древнюю вещь, передававшуюся по наследству из поколения в поколение, я наткнулся в потайном отделении на папку с записями, почерк которых мог быть только почерком деда.

На обложке можно было прочесть следующую странную надпись: «Токмо отринув всякую надежду и всякое ожидание, смертный попрает смерть». И тут же вспыхнуло во мне слово «Vivo»: его лучезарный ореол сопровождал меня всю мою жизнь, и если он иногда скрывался во мгле, то лишь ненадолго — во сне ли, наяву, но всегда без всякой внешней причины сияющий нимб возвращался ко мне воскресшим и обновленным... И если меня раньше и посещали какие-либо сомнения: а вдруг четыре золотые буквы на могильной плите чистая случайность — ну, может быть, священнику ни с того ни с сего захотелось, чтобы именно такую необычную эпитафию высекли на надгробье, — то теперь, когда я прочел надпись на обложке папки, всякие колебания отпали сами собой и мне стало очевидно, что это четвертованное слово имеет куда более глубокое значение, чем это кажется на первый взгляд, возможно даже, в нем одном для моего деда заключался смысл жизни.

И каждая прочитанная страница из доставшихся мне по наследству бумаг только подтверждала эту мою уверенность.

Не стану утомлять читателя пересказом записей, носивших

явно частный, повседневный характер — слишком уж много было их в дневниках моего скрытного предка, не склонного выставлять напоказ свою душевную жизнь, — думаю, будет достаточно, если я приведу здесь лишь то, что повлекло за собой мое знакомство с Иоганном Германом Оберайтом.

Как явствовало из документов, мой дед принадлежал к тайному обществу «Филадельфийских братьев» — орден, корни которого, уходя в глубь веков, прослеживаются вплоть до Египта; в числе его основателей называют легендарного Гермеса Трисмегиста. На пожелтевших от времени страницах весьма подробно объяснялись ритуальные жесты и пароли, обмениваясь которыми члены ордена узнавали друг друга. Очень часто мелькало имя Иоганна Германа Оберайта, какого-то химика, по всей видимости близкого друга моего деда. Жил он тоже в Рункеле, ну а так как мне не терпелось поближе познакомиться с жизнью моего загадочного предка и разобраться в той темной, далекой от мира философии, коя сквозила в каждой строчке наследственных бумаг, то я и решил отправиться в город, где прошло мое детство: кто знает, не найдутся ли там потомки вышеупомянутого Оберайта, у которых сохранились какие-нибудь фамильные хроники...

Трудно представить себе что-либо более далекое от реальности, чем этот крошечный городишко с его кривыми, молчаливыми переулками, с его горбатыми, поросшими травой мостовыми, подобно забытому осколку средневековья прилепившийся у подножия замка Рункелыптейн и беззаботно, не обращая внимания на истошные вопли времени, проспавший века.

Уже на рассвете меня неудержимо потянуло на маленькое местное кладбище, и я вновь, словно вернулось мое детство, шагал облитый нежным сиянием первых солнечных лучей от одного цветочного холмика к другому, машинально читая на крестах имена тех, кто там, внизу, мирно покоился в своих гробах.

Могилу деда я узнал еще издали по сверкающей надписи — она ничуть не потускнела!..

Скачать книгу "Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец" бесплатно

100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Комментариев еще нет. Вы можете стать первым!
КнигоДром » Классическая проза » Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Внимание