Шум и ярость

Уильям Фолкнер
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Уильям Фолкнер — крупнейший американский писатель, получивший в 1949 году Нобелевскую премию "за значительный и с художественной точки зрения уникальный вклад в развитие современного американского романа". Всемирную славу и известность писателю принесли его романы "Свет в августе", "Авессалом, Авессалом!", "Святилище", "Осквернитель праха", трилогия "Деревушка" — "Город" — "Особняк" и, конечно, вошедший в настоящее издание роман "Шум и ярость", роман, который Фолкнер называл самым трудным в своей творческой биографии.

0
57
48
Шум и ярость

Читать книгу "Шум и ярость"




2 июня 1910 года

Тень от оконной поперечины легла на занавески — восьмой час, и снова я во времени и слышу тиканье часов. Часы эти дедовы, отец дал их мне со словами: "Дарю тебе, Квентин, сию гробницу всех надежд и устремлений; не лишено язвительной уместности то, что ты будешь пользоваться этими часами, постигая общечеловеческий опыт reducto absurdum[8], способный удовольствовать твои собственные нужды столь же мало, как нужды твоих деда и прадеда. Дарю не с тем, чтобы ты блюл время, а чтобы хоть иногда забывал о нем на миг-другой и не тратил весь свой пыл, тщась подчинить его себе. Ибо победить не дано человеку, — сказал он. — Даже и сразиться не дано. Дано лишь осознать на поле брани безрассудство свое и отчаянье; победа же — иллюзия философов и дураков".

Часы прислонены к коробке с воротничками, и я лежу, их слушаю. Слышу то есть. Вряд ли кто станет со вниманием слушать ход часов. Незачем это. Можно надолго отвлечься, а затем одно «тик-так» враз выстроит в уме всю убывающую в перспективе вереницу нерасслышанных секунд. Похожую на длинный, одиноко легший на воду световой луч, которым (по словам отца) впору шествовать Христу. И добрейшему святому Франциску, называвшему смерть Маленькой Сестрой,[9] а сестры-то у него не было.

За стеной Шрив скрипнул пружинами кровати, зашуршали его шлепанцы по полу. Я поднялся, подошел к столику, скользнул рукой к часам, повернул их циферблатом вниз, опять лег. Но тень от поперечины осталась, а я по ней определяю время чуть не до минуты, и пришлось повернуться спиной, и сразу зачесались глаза на затылке, какие были у животных раньше, когда кверху затылком ползали. С бездельными привычками расстаться труднее всего, говорит отец. И что Христос не распят был, а стерт на нет крохотным пощелкиваньем часовых колесиков. А сестры у него не было.

Только ведь отвернулся от часов — и тут же захотелось поглядеть, который час. Отец говорит, этот постоянный зуд насчет положения стрелок на том или ином циферблате — простой симптом работы мозга. Выделение вроде пота. Ну и ладно, скажу я. Зуди. Хоть до завтра.

Если б не солнце, можно бы думать про его слова о бездельных привычках, повернувшись к окну. И про то, что им неплохо будет там, в Нью-Лондоне[10], если погода продержится. А зачем ей меняться? Месяц невест, глас, над Эдемом прозвучавший.[11] Она бегом из зеркала из гущи аромата. Розы. Розы. Мистер и миссис Джейсон Ричмонд Томпсон извещают о свадьбе их доче Кизил молочай — те непорочны. Не то что розы. Я сказал: Отец я совершил кровосмешение. Розы. Лукавые, невозмутимые. Если студент проучился год в Гарвардском, но не присутствовал на гребных гонках, то плату за обучение обязаны вернуть. Отдайте Джейсону. Пусть проучится год в Гарвардском.

Шрив стоит в дверях, надевает воротничок, очки блестят румяно, будто умытые вместе с лицом.

— Решил сегодня отдохнуть?

— Разве поздно уже?

Вынул свои часы, смотрит.

— Через две минуты звонок.

— А я думал, еще рано. — Шрив смотрит на часы круглит губы. — Тогда мне надо вскакивать скорей. Больше нельзя пропускать. Декан меня на прошлой неделе предупредил… — Вложил часы в кармашек наконец. И я замолчал.

— Так надевай штаны — и рысью, — сказал Шрив. И вышел.

Я встал, задвигался по комнате, прислушиваясь к Шриву за стенкой. Он прошел в нашу общую комнату к дверям идет.

— Готов ты там?

— Нет еще. Ты беги. Я следом.

Шрив вышел. Дверь закрыл. Шаги уходят коридором. Вот и опять часы слышно. Я прекратил возню, подошел к окну, раздвинул занавески, стал смотреть, как бегут на молитву — все те же, и все та же ловля рукавов пиджачных на лету, и учебники те же, и незастегнутые воротнички, — несутся мимо, как щепки в половодье, и Споуд тут же. Он Шрива называет моим мужем. Да отстань ты от Квентина (Шрив ему), кому какое дело, если у него ума хватает не гоняться за шлюшонками. У нас на Юге стыдятся быть девственником. Подростки. И взрослые. Лгут почем зря. А оттого, сказал отец, что для женщин оно меньше значит. Девственность ведь выдумка мужская, а не женская. Это как смерть, говорит, — перемена, ощутимая лишь для других. А я ему: но неужели же это ничего не значит? А он в ответ: и это, и все прочее. Тем-то и печален мир. Я говорю ему: пусть бы я вместо нее недевствен. А он в ответ: в том-то и печаль, что даже и менять хлопот не стоит ничего на свете. И Шрив: если ему ума хватает не гоняться. А я: была у тебя когда-нибудь сестра? Была? Была?

Споуд среди них — как черепаха в аллее гонимых вихрем сухих листьев: воротник пиджака поднят, обычная неспешная походочка. Он из Южной Каролины, старшекурсник. Одноклубники его гордятся тем, что ни разу еще не бывало, чтобы Споуд бегом бежал на молитву, и ни разу он не пришел туда без опоздания, и ни разу за четыре года не пропустил занятий, и ни разу не явился на них иначе, как без сорочки и носков. Часов в десять, после первой лекции, он зайдет в кафетерий Томпсона, возьмет две чашки кофе, сядет, вынет носки из кармана, разуется и натянет их, пока стынет кофе. А к двенадцати у него под пиджаком уже и сорочка с воротничком будет, как на прочих смертных. Те прочие мелькают пятками, а он и шагу не прибавит. А вот и опустело за окном.

Черкнул по солнечному свету воробей, на подоконник сел, головку дерзко набок. Глаз круглый и блестящий. Понаблюдает меня — верть! — теперь другим глазком, а горлышко трепещет чаще пульса всякого. Ударили часы на башне. Воробей бросил головой вертеть и, пока не пробили все восемь, созерцал меня одним и тем же глазом, как бы прислушиваясь тоже. Затем упорхнул с подоконника.

Последний удар отзвучал не сразу. Еще долго он не то что слышался, а ощущался в воздухе. Как будто все куранты всех времен еще вибрируют в тех длинных меркнущих лучах света, по которым Христос и святой Франциск, называвший сестрой. Ведь если бы просто в ад, и кончено. Конец. Всему чтобы просто конец. И никого там, кроме нее и меня. Если бы нам совершить что-то настолько ужасное, чтобы все убежали из ада и остались одни мы. Я и сказал: отец я совершил кровосмешение Это я Я а не Долтон Эймс И когда он вложил… Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Вложил мне в руку пистолет, а я не стал стрелять. Вот почему не стал. Тогда и его бы туда, где она и где я. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Если б могли мы совершить что-то такое ужасное. А отец мне: в том-то и печаль тоже, что не могут люди совершить ничего уж такого ужасного, не способны на подлинный ужас, не способны даже в памяти хранить до завтра то, что сегодня нависает ужасом. А я ему: тогда уж лучше уйти ото всего. И он в ответ: куда же? А я взгляд опущу и увижу мои журчащие кости и над ними глубокую воду, как ветер, как ветровой покров; а через много лет и кости неразличимы станут на пустынном и чистом песке. Так что в день Страшного суда велят восстать из мертвых, и один только утюг всплывет. Не тогда безнадежность, когда поймешь, что помочь не может ничто — ни религия, ни гордость, ничто, — а вот когда ты осознаешь, что и не хочешь ниоткуда помощи. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Если б я был матерью его, то, распахнув, подав навстречу тело, я б не пустил к себе отца его, рукой бы удержал, смеясь и глядя, как сын умирает не живши. Застыла в дверях на миг

Я пошел к столику, часы взял — циферблатом попрежнему вниз. Стукнул их об угол столика стеклом, собрал осколки в подставленную руку, высыпал в пепельницу, сорвал стрелки и тоже в пепельницу. А они все тикают. Повернул слепым циферблатом вверх, за ним колесики потикивают глупенько. Верят басням, что Христос шел по морю аки по суху и что Вашингтон лгать не умел.[12] С выставки в Сент-Луисе отец привез Джейсону брелок часовой, крошечный биноклик; сощуришь глаз — и видишь небоскреб, чертово колесо, точно из паутинок, Ниагарский водопад с булавочную головку. А циферблат чем-то красным запачкан. Заметил — и сразу большой палец заболел. Я положил часы, пошел в спальню к Шриву, залил порез йодом. Полотенцем счистил остатки стекла с циферблата.

Достал две пары белья, носки, две сорочки с воротничками и галстуками и стал укладываться. Упаковал в чемодан все, оставил только костюмы — новый и один из старых, две пары туфель, две шляпы и книги. Перенес книги в общую комнату, сложил там на столе — те, что из дому привез, и те, что Отец говорит, прежде о вкусах джентльмена позволяли судить книги, им читанные, теперь же — чужие книги, им зачитанные закрыл чемодан, наклеил бумажку с адресом. На башне ударило четверть. Стоял, ждал, пока куранты отзвенят.

Принял ванну, побрился. От воды палец защипало, я опять смазал йодом. Надел новый костюм, вложил часы в кармашек, а второй костюм, белье к нему, бритву и щетки сложил в чемоданчик. Ключ от большого чемодана завернул в листок бумаги, сунул в конверт, адресовал отцу, потом обе записки написал и заклеил в конверты.

Тень не совсем еще ушла с крыльца. Я стал на пороге, наблюдая, как она смещается. Почти приметно глазу отползает в проем и мою тень обратно в дверь гонит. Я услыхать едва успел, а она уж бегом. Не разобрал еще толком, откуда рев, а в зеркале она уж побежала. Опрометью, перекинув через руку шлейф и облаком летя из зеркала, фата струится светлым переливом, дробно и ломко стучат каблучки, другой рукой придерживает платье на плече — бегом из зеркала, из аромата роз на глас, над Эдемом прозвучавший. Сбежала с веранды, каблучки заглохли, и белым облаком сквозь лунный свет, и тень фаты, летящая по траве в рев. Чуть не теряя подвенечное, бегом из платья в рев, где Ти-Пи средь росы: «Ух ты! Пей саспрелевую, Бенджи!» — а тот под ящиком ревет. У бегущего отца грудь одета серебряной клинообразной кирасой

— Все-таки не пошел, — сказал Шрив. — На свадьбу вы иль с похорон?

— Я не успел одеться, — сказал я.

— Дольше бы наряжался. С чего ты вдруг таким франтом? Приснилось, что сегодня воскресенье?

— Разок можно и в новом костюме — в полицию за это не заберут, я думаю.

— Полиция — ладно, а вот как отнесутся правоверные студенты? Или ты и на лекции не снизойдешь явиться?

— Пойду сперва поем.

Крыльцо уже очистилось. Я шагнул с порога и снова обрел свою тень. Сошел по ступенькам, тень чуть позади. Половину бьют. Звон прозвучал и замер.

Дьякона не оказалось и на почте. Я наклеил марки на конверты, отцовский отправил, а тот, что с запиской Шриву, сунул во внутренний карман. Затем припомнил, где я видел Дьякона в последний раз. В День памяти павших[13] это было, он шагал в процессии, одетый в форму ветерана Гражданской войны. Стоит лишь постоять на перекрестке и дождаться процессии, безразлично какой, и непременно увидишь в ней Дьякона. А перед тем маршировали в день рождения Колумба, что ли, или Гарибальди. Дьякон шел с уборщиками улиц, нес двухдюймовый итальянский флажочек среди совков и метел, был в цилиндре и курил сигару. Но в последний парад на нем была армейская форма северян, потому что Шрив тогда сказал:

— Взгляни-ка. Видал, до чего довели твои деды бедного старого негра.

— Вот именно, — ответил я. — Благодаря им он теперь может ежедневно дефилировать. Если б не они, трудиться бы ему, как нам, грешным.

Нигде его что-то не видно. Но негра, даже работящего, попробуй поймай, когда он тебе нужен, — что уж говорить об этом сливкоснимателе. Подошел трамвай. Я сел, поехал в город, зашел в ресторан Паркера, заказал завтрак повкусней. За столиком услышал, как пробило девять. Но от времени за час какой-то не отделаешься — ведь тысячелетия вживался человек в его монотонную поступь.

Скачать книгу "Шум и ярость" бесплатно

100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Комментариев еще нет. Вы можете стать первым!
Внимание