Музей «Калифорния»

Константин Куприянов
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Если бы Линч и Пинчон вместе задумали написать роман, то получился бы «Музей „Калифорния“» — это одновременно и мрачный полицейский детектив, и путешествие в глубины бессознательного, и едва ли не наркотический трип. И однако же это русский роман молодого автора, написанный блестящим языком, на пределе эмоционального напряжения. Захватывающее и умное чтение.

0
177
35
Музей «Калифорния»

Читать книгу "Музей «Калифорния»"




Убедительно… Но Даша не осталась. Надо было просить остаться для себя, а я по дурости плел ей: «Останься ради жизни в первом мире, а мне не доверяй, как я не доверяю никому». Я тогда еще не понял, что любимые так и станут уезжать отсюда постоянно. Я тогда еще был вшит в московское постоянство. Все-таки Москва — это предел русского мира, мозг и сердце, и отсюда крайне редко уезжают, это великий имперский город. Без шуток и пафоса, это так. Сюда сходятся колониальными придатками неизмеримые версты русских земель, но вся эта земля в целом никакое не государство, это метрополия Москвы-Петербурга, двух имперских городов, с окружающей их сочной зеленоокой пустотой, обязанной сделаться пустой, чтоб напитать последние города. А Сан-Диего, Калифорния — это ветер, человеческая фантазия, предельный край мечты Запада о бессмертии, вне своих лабораторий и секретных бункеров — один из множества полупровинциальных городков, с налетом пижонства, культом серфборда и косяка, научного таинства в спокойном сердечке, но можно прожить там и не прикоснуться к великим тайнам ни разу, не узнать, что ты у порога вечной жизни, разыскиваемой хозяевами мира, можно прожить в своем саду, на грядках, и на волнах прокачаться. Никаких проблем.

Но мечтают люди недолго: час-два в день максимум, остальное — работа, способность твердо стоять на ногах; а Южная Калифорния не про это, тут тяжело дается труд, тут тяжело метаться и работать на трех работах, смахивать пыль с предметов, стоящих дороже, чем все твое состояние и состояние твоего рода за последние пять — пятнадцать поколений. Тяжело… И тут, я писал уже вроде, не даешь корней — здешние корни обречены расти десятилетиями и пасть жертвой очередной восьмилетней засухи, не дотерпеть… А Даша была любовью, ей незачем было жить там, где тяжело.

Я понимаю, да и я ничем не позвал ее. Не сказал: «Пойдем со мной, пойдем в эту историю, ведь погляди на эти бесконечные цветы и цветения: цветет в саду этого дома, который мы теперь грабим своей любовью, розовый куст, и розовое цветение оплетает нас и остается на кончике языка». Я поцеловал ее в нижний край нижней губы, мол: «Позволь?» Даша была любовью, она склонила ко мне голову, у нее были широкие плечи и радостные большие глаза. Она была любовью.

Странно оказываться в тех местах, где нет ничего от этой любви: вот этот дом, в котором она работала, вполне неплохо сохранился (и переживет меня), и все, что мы умудрились из него украсть для своей любви — запахи, силуэты цветов и флигель ночной пустынный, куда забрались без стука и приглашения, чтобы предаться любви, — на месте. Пугающим кажется впечатление, что это материальное, твердое, дорогое — переживет нас, такую мелочь, как подростковая человеческая любовь. А на самом деле даже этот роскошный особняк беспомощен и слаб! В нем нет пространства, нужного людям, а в любви — все про пространство для людей, — любовь возможна только потому, что есть зазоры между людьми, это такая насмешка конструктора: погрузить куколок в жидкость, где разрежено чувство, чтобы им искать приходилось и хлопотать о поиске, и за азартом поиска медленно дряхлеть и становиться вот этим — цветами да черным дубом, из которого опытный резчик на исходе дня вырежет черного кота.

Строго говоря, давно идет следующий день. Тут я стал страшным соней и жаворонком. Думал, эти виды привычек не меняются, но Сан-Диего — город стариков: тут рано ложатся и поздно встают. Маленькая узкая полоска отдана молодым, которые живут на противоходе, и на своей особой волне обитают наркоманы и люди потерянных профессий — например, поэты. Тут они тоже есть, но сменяются быстро, посезонно. Полосы их обитания узки: тот же Оушен-Бич, да и то лишь самый босяцкий его хвост прибрежный — дома же на террасах холмов принадлежат старым деньгам, старым адмиральским, капитанским, офицерским семьям, старым индусам и туркам, португальцам и англичанам, американцам-торгашам и убийцам — всем, кто при деньгах решил перебраться сюда для затяжного сна посреди нескончаемого лета, на последнем побережье наконечника западной империи.

Зимой город спит особенно долго. Утро — самое ценное его время. После утра я особо не существую. Днем наступает солнечное забвение, приходится Дамиана спрашивать: «Чего делаем, куда идем?..» Мы едем кого-то опрашивать, допрашивать, прислуживать бумажкам. Думал, моя некомпетентность и медлительность будут заметны, но по местным меркам я оказался профессионалом высшего класса. Только не пей, не кури, не коли больше, чем можешь переработать — и ты уже специалист. Америку разъедают наркотики: кофе, алкоголь, мет, героин, кокаин, травка, работа, отчужденность, индивидуализм, эгоизм, отсутствие друзей, натренированное с детства умение выставлять себя как лучшее, чему доводилось появиться на земле. Болезненное откровение, что ты слаб и беспомощен, что ты болен и подвержен закону Возмездия, что ты крайне слабо предчувствуешь и любишь, что бывают спады и они неизбежны, и они длинны и мрачны… — настигает немногих и запоздало, и то, с чем русские растут и борются с детства, порой приходит в американца на сороковом-пятидесятом году жизни. Слишком легкая жизнь, слишком легко насажденная уверенность в своем индивидуальном превосходстве.

Впрочем, вряд ли я когда-то узнаю, оттого это, что я с другой планеты или просто они и впрямь не умеют. В моей версии эмиграции — не умеют. Другие рассказывают, что умеют. Ладно, бывают всегда разные люди и исключения, но в мою вторую осень все немногочисленные друзья внезапно, one by one, испарились. Кого-то увела ностальгия по родине, кого-то сманила жадность, я вдруг остался накануне самого темного месяца, декабря, совсем один. В разгар ноября ты не хочешь быть в Америке один. Ноябрь-декабрь — это месяцы семьи или, на худой конец, дружбы. Ты хочешь иметь кого-нибудь рядом, кому-нибудь хочешь принадлежать, к какой-нибудь касте, группе, секте.

Моя личная версия эмиграции в две тысячи шестнадцатом — семнадцатом, год-два спустя после переезда, — это гниение и оставленность. Я даже не оценил, что ровно в день годовщины переезда мне со строгой радостью написали о рукописи: «Принято к публикации в старейшем русском журнале, в столичном имперском городе, который ты покинул легкомысленно и бессмысленно». Ровно год спустя после того, как сел в самолет и умчался от престола непоколебимой империи, протекающей из Древнего Рима, через древний Византий. Но меня уже не беспокоило год спустя достижение в дальней отвыкающей от меня земле. Беспокоило, что новые свои слова — Thanksgiving и Christmas — встречу один, что люди оставляют меня, что все, созданное мной за четверть века, испарилось, и, кажется, дошел скудным своим умишком — никогда-то оно мне, это «все», и не принадлежало…

Это первое условие взросления за границей: вокруг тебя гниет жизнь, нет никакой коннотации в слове «гнить». Гнить — нормально. Мы существуем за счет того, что что-то переваривается и затем гниет в наших тканях, мы высасываем полезные вещества из другой энергии и пускаем себе на пользу. От течения энергий не укрыться, и оно никогда не прервется. Летом две тысячи шестнадцатого я попробовал встать на доску, и океан рассказал, что единственная постоянная в нем величина — это дыхание; вдох-выдох, волна за волной, океан вздымается и опускается. Я говорил, что книгу полностью можно заменить записью дыхания океана, даже Библию? Что случается с человеком, который читает нон-стоп, 24/7? Twenty four/seven? — думаю, сходит с ума, ровно так же, как если усадить меня перед океаном на долгие недели и погрузить в созерцание. Я потеряю ум. Ум вытечет целиком, вольется в биение волн, поймает ритм, никогда не меняющийся поспешно, но всегда меняющийся, и вернется в меня уже шепотом, плеском, накатом и откатом волны.

Терять ум — это не сцепляться с прожитым и грядущим. Обитать в пределах секунды, в чистом восторге. Животное живет без ума, и ему вполне нормально. Ум — это цепляние за кучу крючков, которые он постоянно производит и потом сам в них зацепляется. Ум — это фабрика по переработке знаний. Словом, ничего возвышенного, одна механическая суета да гниль на исходе жизни. Летом две тысячи шестнадцатого я падал с доски каждые выходные, а к декабрю впервые стоял уверенно, но вокруг никого не осталось. Маленький кружок, сколоченный за первый год переезда в вечное лето, развалился, мне пора было познакомиться с настоящей, подлинной глубиной одиночества. Я помню, что меня поразило тогда: ты весь состоишь из социальных связей. Даже связь с Богом, в которую многие уходят на этапе вынужденного или естественного одиночества, — это социальная связь. Ты вынырнул из огромного моря единства, где все было слито, все было бульоном радости и любви, а на этой планете оставляют тебя наедине с телом, со смыслом, с умом — короче, с целым набором инструментов, каждый из которых напоминает лишь о том, что ты один и ты отделен.

Я не хочу, не желаю никакой личности — помню, взорвался у меня на глазах горизонт, и вода стала кровью. Никогда я не видел заката красивее, чем в декабре две тысячи шестнадцатого на берегу Оушен-Бич, и никогда не хотел умереть сильнее. Работа отвлекала, работа поглощала, я написал к тому времени три повести, и, хотя одну вот-вот обещали напечатать, это все происходило словно не со мной и не казалось чем-то, что я смогу натянуть на себя, как новую кожу. Я привык быть хорошим другом, подчиненным, сыном, родственником, любовником — чтобы принять теперь роль тухлого одиночки, который будет гонять весь этот заряд наедине с собой, и увидел, что ушел куда-то совершенно не туда.

Возникает ли еще такое ощущение неверно выбранной дороги на очередной развилке в краю предчувствующих?.. Мне интересно было бы узнать у будущего поколения, которое начнет распознавать жизнь как куда более понятные и очевидные течения времени и энергии: то, что мы называем (не)удачей — на самом деле лишь узкое горлышко, через которое ты точно, волей-неволей, должен пройти? Узкие горлышки расставлены на твоем пути, как намеки Бога на собственное существование, и ты проходишь их, овеянный славой или позором, вдохновленный любовью или видом смерти — не суть, что ты будешь испытывать, ведь ты так или иначе обречен испытывать, — главное, что эти горлышки расставлены и ты пройдешь через них.

Так переезд — мое горлышко, которое надо было преодолеть? Я все еще гадаю. Мне мерещится за гаданием причина, пресловутый ответ на немое от страха «зачем?», когда речь идет о присоединении в двадцать восемь к «клубу двадцати семи». Действительно, той зимой я впервые начал думать о суициде не как о вещи невозможной и почувствовал себя старым и взрослым — именно в такой последовательности. Я почувствовал, что за текстами, которые писал все эти годы, прятал стремление написать идеальную сказку, за которой можно спрятать свое настоящее чувство растерянности, хаоса и ужаса перед одиночеством, и несправедливостью, и отделенностью. Вот такое тупое и простое прозрение, но писать о нем уже не было сил. Все вымышленные сюжеты стали бессмысленными и зачастую, доползая до двух пятых истории

[любой, кто профессионально пытался заниматься прозой, знает, что примерно в этой части лежит самое сильное разочарование и «темный час» истории — обычно здесь развилка, где узнаешь, что первоначальная вседозволенность сужена до последствий нескольких выборов, которые ты сделал в начале: герой уже не может просто так — хлоп — и оказаться на Марсе, не может умереть, не может убить, — много клубков драматургии уже заплетено и завязано, — и история катится дальше по пути разматывания их драм, но история уже так или иначе предопределена — это и называют «кризисом середины романа»], я думал: «Что толку, зачем?..» В «зачем?» лежит темная сторона времени, «зачем?» — это вопрос, встающий в четыре-пять южной темной ночи, когда восход все еще не близко, а вчерашний день далеко и луна давно закатилась либо ей ты наскучил. Ее любовный морок не действует, и ты просто в сырой негостеприимной тьме, и нет этому достойных причин, нет надежд найти их в том, что приходит, нет ничего, кроме неловкости, необустроенности.

Скачать книгу "Музей «Калифорния»" бесплатно

100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Комментариев еще нет. Вы можете стать первым!
КнигоДром » Русская современная проза » Музей «Калифорния»
Внимание